– Так вы приехали? – громко сказала вдова, бесцеремонно оглянув девушку, – вы приехали, конечно, в приятных расчетах на… удобное место. – Перерыв фразы, самый тон перерыва, уже испугал Тави, в нем блеснул злой, страстный удар. – Никто не ожидал, что он умрет, – продолжала вдова, – вероятно, вы менее всех ждали этого. Вы разве не слышали звонка? Нет? – она холодно улыбнулась. – Не поспешили? Прислуга вошла, закричала: он лежал на полу, раскинувшись, с рукой у воротника. Готов! У вас есть семья? сестры? братья? Может быть, у вас есть жених? Но, милая, как вас зовут?
Тави силилась говорить, спазма удерживала ее; наконец, собственное имя заикающимся лепетом вырвалось из ее побледневших губ. По мере того, как вдова, тягостно улыбаясь, пристально наблюдала приезжую, девушке становилось все хуже; уже слезы, неизменные спутники горьких минут – слезы и смех часто выражали всю Тави, – уже слезы обиженно попросились к ней на глаза, а лицо стало по-детски огорчаться и кукситься, – но женщина движением инстинкта поймала некое указание. Она хмуро вздохнула; не сочувствие – горькая рассеянность, занятая вдали темной мыслью, отразилась в ее лице, когда, взяв девушку за дрогнувшую руку, она заговорила опять.
– Довольны ли вы тем, что случилось? Понимаете ли, что перед вами одной встала эта стена? Вы родились под счастливой звездой. Может быть, умерший слышит меня, тем лучше. Я устала от ненависти. Скоро наступит час, когда отдохну и я. Десять лет мучений и ненависти, десять лет страха и отвращения – разве не заслужила я отдыха? Говорят, смерть примиряет, – как понять это, если сердце в злом торжестве радо смерти? Я ненавижу его, даже теперь.
Говоря так, она смотрела в окно, то притягивая руку Тави, то отталкивая, но не выпуская из жестких, горячих пальцев, как бы в борьбе меж гневом и лаской; казалось, потрясение рокового утра колыхнуло все чувства прошлого, оживив их кратким огнем.
– Не бойтесь, – сказала она, видя, что Тави мучается и дрожит, – о ненависти в день смерти вам не приходилось слышать еще, но я должна говорить с вами так; может быть, я должна сказать больше. Не знаю, чем тронули вы меня, но я вас прощаю. Да, прощаю! – крикнула она, заметив, как потемнели глаза Тави. – Вы гневаетесь, думая, что я не имею права, повода прощать вас, что первый раз мы видим друг друга. А знаете ли вы, что можно прощать дереву, камню, погоде, землетрясению, что можно прощать толпе, жизни? Простите меня и вы. Счастливому простить легче.
Задыхаясь, девушка вырвала руку, топнув ногой. Слезы и обида душили ее.
– Зачем я приехала? Зачем звали меня сюда? Что я сделала? Разве я виновата, что Торп умер? Объясните, я ничего, ничего не понимаю. Уже второй раз слышу я сегодня, что я «счастливая», и это мне так обидно, так горько…
– Она заплакала, смачивая слезами платок, отдышалась и, вытерев глаза, засмеялась с виноватым лицом. – Теперь я вас слушаю. Только мне надо говорить по порядку, иначе я спутаюсь.
Рука вдовы легла на ее голову, поправив трогающий глаза локон.
– В том возрасте, в каком теперь вы, меня сломали, – она сжала лист пальмы, вытянув его изуродованное перо с легкой улыбкой, – так, как я сломала это растение; лист завянет, пожелтеет, но не умрет; не умерла и я. Потом… я видела, как ломают другие листья. Идите за мной. V Взяв Тави за руку, как будто эта случайная близость поддерживала ее решение, она прошла весь нижний этаж к лестнице и подняла голову.
– Там кабинет мужа, – сказала вдова, – там вы должны были исполнять ваши обязанности.
Они взошли по лестнице к темной, резной двери. Не сразу открыла ее вдова; прежде чем совершить это, еще раз пристально в глубину глубин глаз Тави заглянула она, как бы с сомнением и упрямством; на момент мстительная черта легла в ее потемневшем лице и, опасно сверкнув, исчезла. Не раз уже по пути заговаривала она сама с собой; теперь Тави услышала: «Господи боже, помоги мне и научи не сказать лишнего». – Как ни странно, молитвенный шепот этот решительно испугал Тави; она уже повернулась с желанием проворно сбежать вниз, но устыдилась. – Катриона была куда смелее меня, – сказала она, вспоминая чудесный роман автора «Новых Арабских ночей», – и нисколько не старше. Чего же боюсь я? Эта женщина пострадала; наверное, жизнь ее была сплошньм горем. Она расстроена, ничего более.
И в такт последнего слова Тави храбро перешагнула порог, несколько разочарованная тем, что вместо кладовой Синей Бороды или чего-нибудь отвечающего ее сердцебиению – увидела всего лишь очень роскошную и очень большую комнату, дальние предметы которой, благодаря светлой и глубокой перспективе, казались видимыми через уменьшительные стекла бинокля.
– Здесь я оставлю вас, – сказала вдова, – а вы осмотритесь. Вот шкапы, в них книги – любимое и постоянное чтение моего покойного мужа. Что-нибудь вы поймете во всем этом и, когда надумаете уйти, дайте звонок. Я тотчас приду. Есть вещи, о которых тяжело говорить, – прибавила она, заметив, что Тави уже набирает, соответственно новому удивлению, приличное количество воздуха, – но которые нужно знать. Итак, вы остаетесь; будьте как дома.
Сквозь грусть ее слов вырезалась глухая усмешка. Пока Тави соображала, как отнестись ко всему этому, вдова Торпа, взяв со стола часть бумаг, вышла и притворила дверь; стало тихо, Тави была одна.
– Нас то ругают, то ласкают, то оставляют и… – она тронула дверь, – нет, не запирают; но короб загадок высыпан уже на мою голову. Все загадки крепкие, как лесные орехи.
Ее взгляд остановился на драгоценных рамах картин, затем на картинах. Их было более двадцати, кроме панно, и все они казались иллюстрациями одного сочинения – так однородно-значительно было их содержание. Альковы, феи, русалки, символические женские фигуры времен года, любовные сцены разных эпох, купающиеся и спящие женщины; наконец, картины более сложного содержания, центром которого все же являлись поцелуй и любовь, – Тави пересмотрела так бегло, что едва запомнила их томные и томительные сюжеты. Она торопилась. Ее особенностью был нервный позыв схватить вниманием все сразу или сколько возможно больше. Поэтому, быстро переходя от столов к этажеркам, от этажерок к шкалам и статуям, везде, так или иначе – в форме помпейской безделушки, этюда или изваяния – она наталкивалась на изображение обнаженной женщины, из чего вывела заключение, что покойный имел пристрастие к живописи; может быть, рисовал сам. «Но что я должна смотреть, что надо увидеть?» В недоумении повела она бровью, пожала плечом, задумчиво рассматривая сквозь стекло шкапов красивые переплеты книг, уже манившие ее страсть к чтению, и сказала себе: «Начнем с главного. Наверное, эти книги должна была бы я читать умершему. Посмотрим».
Открыв шкап, девушка схватила миниатюрный золотообрезный том; по привычке заглядывать в сердце книги, ее середину, что всегда делала с целью почувствовать, залюбопытствует ли страстно душа, она выделила ряд страниц наудачу и внимательно прочла их. По мере того, как шрифт вел ее к темным местам, значение которых не поддавалось ее опыту, но говорило все же сотой частью своей нечто особенное, подобное лукавой исповеди или намеку, ее брови сжимались все мрачнее, рассекая белизну выпуклого и чистого лба морщиной сурового напряжения. И медленно, как от сильной боли, сдержанной чрезвычайным усилием, от самых ее плеч, по шее, ушам, по всему оставшемуся спокойным лицу поднялся, алея, густой румянец стыда.
Но она не уронила и не бросила удивительное издание. Закрыв том, Тави аккуратно вдвинула его на прежнее место, прикрыла дверь шкапа, медленно подошла к звонку и с наслаждением придержала палец на кнопке до тех пор, пока он не заныл. Все стало ясно ей; все загадки этого утра нашли точное объяснение, и хотя на ней не было никакой вины, она чувствовала себя так, как если бы ее зеленая пальма была уже схвачена жесткой рукой. Но она не оскорбилась, – тень смерти стояла меж ней и судьбой этого дома, – смерть унесла все.
VI
Не замедлив, пришла вдова; почти с ужасом смотрела на нее бледная и тихая Тави. «Так вот как ты жила!» На эту мысль девушки, как бы угадав ее, прозвучал ответ: – Да, все мы не знаем, что нам придется делать на этом свете. Но – добавить ли что-нибудь?